?

Log in

No account? Create an account
шевелявка-2

Хроники театра Карабаса-барабаса-4


Новички на арену если поступали, то только из копей либо из мастерских. Продажа на арену теперь заменяла казнь. Эти ребята нам рассказывали, что за половину провинностей, за которые раньше бы спустили шкуру, теперь чуть ли не пальчиком грозят. С воли, правда, иногда притаскивали наших, но то были “на бис попавшие”, то есть пойманные вторично. C одним из них, Гилласом-бандитом (самым настоящим, он возглавлял шайку разбойников с большой дороги и разбойничал весьма успешно, держа в страхе все поселения в окрестностях Митрима) я даже сдружился. Не знаю, почему так мало пригоняли пленных - то ли переловили всех уже, то ли те, кого не поймали, зарылись так глубоко, что ни один орк не мог их унюхать. И наши хозяйственные мучители смекнули, что если рабов-альвов держать далее в такой же строгости, то их скоро совсем не останется и станет им, эстетически и хапужно настроенным мучителям, несколько скучно. И они придумали модное слово - гуманизм. Гуманизм требовал, чтобы рабы (даже мы) не носили ошейников, а секли бы их только за определенные провинности, а не просто по желанию надсмотрщика. С гуманной точки зрения выходило, что альв - это как бы человек. Но, в то же самое время, и альв. Относиться к нему можно было по-человечески, ежели он сам такое с собой обращение допускал. И если раньше по закону нам запрещено было читать, писать, смотреть в глаза человеку, заниматься любым трудом, кроме тяжелого и грязного (правда, все это никогда не распространялось на Верхний Город, там всегда были другие порядки), то теперь им требовались телохранители, толкователи магических книг, наконец, просто переводчики - да мало ли кто. Ну, а из черно-серебряного, снобистского, кичащегося образованностью, а теперь еще и гуманизмом Верхнего Города поступил новый запрос - на магов. На боевых магов, точнее. На хагги, так их звали, заимствовав слово из какого-то из человеческих восточных наречий. Естественно, у гвардии всегда были в распоряжении эльфы-учителя (фехтования, философии, математики, эльфийских языков - всего не перечислишь), эльфы-переводчики, эльфы-менестрели, эльфы-слуги. Наших женщин в наложницы им как приз, как награду за доблесть выдавали. Они даже умудрялись набирать себе отряды воинов из Нолдор, что ходили либо с драконами, либо просто с человеческими подразделениями - а что, мечом и боевой секирой мы владеем неплохо, да и вес у нас для такого оружия подходящий. Поговаривали еще, что некоторые их маги держат у себя пленных эльфов, чарами и угрозами заставив служить их Силу. Но в целом применение Силы со стороны эльфа всегда было вне закона. За это убивали на месте либо казнили жестокою казнью. Всегда, даже в верхнем городе. Да и как бы Сила могла применяться, если у нас, Нолдор, сразу же отнимали мирилли, а эльфы остальных племен просто дурели, сжимались в ежика и долго в Железной Преисподней не выдерживали. С нами же, валинорскими калеками, все обстояло просто: есть у тебя камень - ты в Силе, нет камня - и ты практически безопасен для человека при сохранении своей ценной выносливости.

И вот они стали приходить и предлагать вернуть мириль желающим. За службу, естественно. С этим самым мирилем. А что им было нужно, я уже сказал - поддержка для черных отрядов. Наша, окаянным светом в глаза противнику бьющая, огнем сметающая, непробиваемой защитой закрывающая, распугивающая и обнаруживающая всякую мерзкую тварь. Нужен им был магистр, а лучше - гроссмейстер, и чтобы служил он честно и не под кнутом. Да я посмотрел бы на всякого, кто посмел бы стегнуть кнутом - скажем, магистра, да нет, просто любого из нас, имеющего камень. Посмотрел бы на то, что от него осталось бы. Они приходили и говорили: “Хаггин - он не раб. Он такой же воин, как рыцари Аст Ахэ. Просто он связан с отрядом крепкими братскими узами. Мы предлагаем вам честную службу, почет, довольство. Свободу и честь. Мы гуманно с вами хотим обращаться.”

Они приходили и к нам, на Арену. Манили в хагги и просто в воины. Некоторые соглашались. Соглашались, заставив себя поверить сладким речам, устрашившись ожидания гибели, сникнув от зрительской кровавой похоти. “Мы ведь не будем сражаться со своими, с эльфами”, так они бормотали, оправдываясь. Мы молчали. Струсили, так что оправдываться? Трусость - это под любым соусом только трусость и оправдать ее невозможно, в чем скрыта большая печальная истина. Когда гуманисты заявились в первый раз и стали описывать беспечальную будущую жизнь в гвардии, я думал, что первым, кто согласится, будет Геллен. Геллен, единогласно прозванный сородичами грубо, но однозначно - Сучий Потрох, или просто Сука. Но Геллен не согласился. А ушел с ними тогда Гелион Ласталайка, а попросту - Гелион Л’атвег-Острые Уши. Мы всегда знали, что Ласталайка - гроссмейстер, и я даже думаю, что тот памятный мой злополучный поединок с Гелленом, когда нас обоих прибило рухнувшим барьером, окончиться мог совсем по-другому, не случись рядом господина гроссмейстера Острое Ухо, без камня, но все-таки гроссмейстера. Что-то у Л’атвега по мечу сверкнуло тогда, словно зайчик синего света вжикнул. Я-то был магистром-недоучкой, не успел до Битвы на степень сдать, но все-таки видел - из Гелиона Остроухого стучится иногда. Требовательно. Настойчиво. И иногда выскакивает - больше случайно. Или когда другого выхода нет, от отчаяния. Правда, на арене ничего такого не случалось - а если б случилось, схватили бы и сожгли на пустыре безжалостно, из подлого страха, эти зверские законы им диктовавшего. Видно, и Л’атвег устал трястись от страха перед нежданной искрой, устал ждать, когда заломят ему руки и поволокут на костер, заткнув рот и набросив мешок на голову. И он ушел с черно-серебряными. Зашел к нам через год. Ну, как зашел - подошел к решеткам. Он теперь был с другой стороны. Отмытый, с беломраморной кожей, с гордой, высокомерной даже осанкой, с волной темных кудрей. В черном роскошном бархате. С бриллиантиком-серьгой в ухе - слепило скачущей искрой. Краси-и-ивый! Не то что мы, чумазые немытые страшилища в лохмотьях. А у него - под жемчужным ожерельем на шее - невзрачная серебряная цепочка. Уходящая вниз, к груди, и там, под черным бархатом, дрожал, переливался радугой Силы мириль. Мы даже сглотнули судорожно. Каждый думал о своем камне. А Ласталайка постоял, поглядел на нас своими совершенно синими глазами, сумасшедшими немного (еще бы, такую Силу без выхода столько десятков лет держать!) и горящими сейчас полным светом, и вдруг говорит:

- Я пришел не оправдываться. Я сражался с ними бок о бок целый год. Я рисковал за них жизнью, укрывался на стоянках одним плащом от дождя, ел с ними и сидел у их костра. У нашего костра. Они такие же люди, как все: когда весело - смеются, когда горюют - плачут, когда есть что отметить - пьют в трактире. Они ничем не хуже и не лучше Эдайн. У меня были друзья среди Эдайн, есть теперь и среди Сов. А сражаемся мы с нежитью и с бандитами. Я не предатель.

И смотрит - страшным, пристальным, вызывающим взглядом. Мы молчим. А что мы ему скажем? Мы с гвардейцами Моргота хлеб не ломали. Вот ведь какое дело. И вот где вся разница. И Геллен вдруг сказал:

- Уходи, Острое Ухо. Без тебя тошно. Нас Намо рассудит.

И Гелион Остроухий отшатнулся, отступил на шаг, а потом повернулся и пошел прочь. Мы видели, как он лицо руками прикрывает. И пошатывается немного. Но не окликнули. Так он и ушел.

Ну, ладно. Так вот, гуманисты призывные приходили не один раз. И не два. И вот однажды, после того, как я дрался на ристалище с двумя орками, что аренные гуманисты, гады подлые, спустили на меня во втором поединке, и получил от одного сломанное ребро (копьем в кольчужный бок со всей дури), а от другого - ногу над коленом рассеченную (быстрей отпрыгивать мне нужно было, толстому увальню), так вот, после всего этого массового избиения пришли для беседы лично со мной. Подняли меня, хромого, скособоченного от срастающегося плохо ребра, с подстилки и чуть ли не под руки - в приемную, где и дожидался меня гуманист-соблазнитель. Чтобы лично, без свидетелей из собратьев со мной переговорить - а как же, чтобы не обуял меня ложный стыд перед еще не просветленными истиной сородичами. Смотрю на него: высокий, в хорошо пригнанном черном блио с серебряной оторочкой, плащ пристегнут змеиной брошью не нашей работы.

- Ты, - говорит, Счастливчик Ирмион?

- Угу, - отзываюсь.

- Ирмион, - говорит, - давай ты ответишь мне честно на один вопрос.

- Давайте, сэр, - говорю.

И он мне:

- Ирмион, я читал твое дело. Внимательно изучал. Знаешь, не дело - а роман с продолжением. Так вот, господин Нолдо, я хочу спросить: если бы тебя так сильно жизнь не била, ты бы к нам как относился?

- Меня, - отзываюсь, - не жизнь била, а вы, и все больше без правил.

Он кивает. И говорит:

- Ты прав. Нам понадобилось много времени, чтобы понять, как мы были по отношению к вам неправы. Проблема в том, что те, кто перегибал палку, отжили свое и покинули здешний мир. А нам, тем, кто поумнее предков, приходится расхлебывать заваренную ими кашу.

Я молчу. Думаю про Моргота - он что, тоже помирал и возрождался, как сельскохозяйственное божество Халадинов?

А черный оглядел меня, головой покачал и сказал:

- Я вижу, господин Ирмион, вы мне не верите. Я бы на вашем месте тоже не поверил - приходит вдруг такой мужичок из ниоткуда и начинает на уши лапшу вешать. Но все-таки я хочу доказать вам правдивость моих слов. Впрочем, хотите переговорить с кем-либо из своих сородичей, задействованных в гвардии?

- Не хочу.

Кивает. Снова качает головой:

- Действительно, незачем. Вас ведь на руднике не сородичи с ложки выкормили. Человек над вами сжалился, пусть даже и ради некоторой корысти. Хотя какая тут корысть - он мог изумруд отнять силой или вовсе украсть. Ему просто оправдание для собственной естественной жалости было нужно.

- Я, - выговариваю, - вашему племени ничего не должен. Ни за жизнь собачью, ни за хлеб ваш - мы его слезами слишком долго отмывали.

Снова кивает.

- И все-таки, - спрашивает, - если бы не память о жестоком обращении, вы бы по-иному к здешним людям отнеслись? Хотите, - спрашивает, - знака доброй воли с нашей стороны?

Я, признаться, ни единому слову его не верил, но тут даже затаил дыхание. Не знаю, вдруг надеждой ожгло. А он говорит:

- Мы, - с нажимом так, - мы, в отличие от прочей швали, что в каждом племени есть, всегда преклонялись перед эльфийской культурой. И всегда считали, что нам до вас далеко. Хотя бы потому, что вы старше. Я скажу вам больше. Мой дед был женат на женщине-эльфе. Отбил у озверевших громил из вастаков и увез к себе, на Север. Даже в отставку вышел. Среди гвардейцев тоже попадается мразь, которой плевать на Клятву Служения, но вы сами видели - возмездие очень быстро их находит. Прошу вас, забудьте на мгновение о прошлых обидах, позвольте мне познакомить вас не с до смерти запуганными россказнями о закатных демонах невеждами, а с умными и образованными людьми. Людьми в полном смысле этого слова. Мы связаны с Мелькором только союзным договором, и одной из причин моего приезда в Аст Ахэ было желание узнать правду о вас, эльфах. У меня дома большая библиотека ваших книг.

Замолчал, отчасти смешавшись. Я тоже молчу. А что мне ему ответить? Что я, не знаю, как эти книги к нему домой попали? И я знаю, и он знает. А он помолчал и говорит:

- Мы хотим просить Учителя отменить эту позорную для эльфов повинность - сражаться на Арене. Это, - говорит, - какой-то пережиток дикости. Вы ведь такой культурный народ. Что же до вас лично, господин Ирмион, то смотрите - не хотите служить в гвардии, что ж, я понимаю. Если вам опротивело сражаться, то в Академии нам очень нужен преподаватель-гуманитарий. Или просто консультант, у нас постоянно вопросы по вашим текстам возникают. Прошу вас, господин Ирмион, покажите пример вашим сородичам. Сделайте первый шаг, мы не сможем за вас его сделать. Помогите нам закончить эту войну после войны. Неужели вы, эльфы, можете быть либо господами, либо рабами людей, а на равных - нет? Не хотите быть нам друзьями либо союзниками, фиг с вами. Но не цепляйтесь за ваше рабство, как за оружие, это хуже самой оголтелой гордыни. От вас ведь не требуют ни присяги, ни подвига во славу - ничего. Вас просят согласиться на обыкновенную, достойную свободного существа жизнь. Ну разве я не прав?

Я в пол смотрю и молчу. И вдруг сердце мое останавливается. Повисает в груди. И начинает медленно, медленно биться. Потому что у черного на ладони лежит мой мириль. Такой же, как десятки лет назад, когда вражеские руки его с меня сорвали. На чуть потемневшей от времени серебряной цепочке. Лежит мой камень и тянется ко мне светом. И мне протягивают его на ладони. Бери, мол, безо всяких предварительных условий. Только не позорься такой рабской жизнью.

Говорили, что у меня потекли по лицу слезы. Я ведь знал, знал доподлинно, что это за свобода такая мне предлагается с теплым местечком у Моргота за пазухой, и что меня потом попросят - невзначай, мимоходом, не принуждая открыто - что меня попросят делать, чем заниматься, и отказаться уже будет невозможно. Как Иртана… Ну, ладно, не о нем сейчас. Так вот, я стою и реву, как белуга, потому что мне до смерти и себя, и камень мой жалко. Утираю глаз рваным рукавом и говорю сквозь всхлипы:

- Нет.

А черный вздохнул. И спрятал мой мириль за пазуху. Развел руками:

- Я сделал для вас все, что мог, - говорит.

И пошел к выходу.

Тут у меня в голове все смерклось, и я, как стоял, всеми своими шестью с половинами футов роста навзничь, на спину - бац, и упал. В глубокий обморок.

Очнулся, надо мной лицо Йеллы-лекарки. Она зовет:

- Господин Тоно, подойдите сюда, он очнулся.

Зависает надо мной старший смотритель и сообщает:

- Завтра, Счастливчик, выходишь на арену. Вне очереди, - и рыло воротит, потому что стыдно мне в глаза смотреть.

- Скотина ты, - говорю ему, - у меня же колено не сгибается. Я же хромой, как буду драться?

А он знает, что подлость делает, и зло выкрикивает:

- Поговори мне, срань голугская! Посажу в холодную до выхода, резвей забегаешь, чтоб погреться.

Помолчал, и, в сторону глядя, замечает:

- Приказ такой насчет тебя сверху пришел. Так что давай, Голуг, крепись, и оправдай наши надежды.

И я понял, что они точно вознамерились мою аренную карьеру закрыть. Потому как смотритель Тоно собрался ставить на мою верную, для него совершенно отчетливую гибель.

Настал следующий день.

Сначала все было как обычно (кроме того, конечно, что я хромаю и ребро берегу) - схватка один на один (с человеком), затем двое орков в тяжелом вооружении. А третьим на меня вышел не человек и не орк, и не стая, а вышел против меня тролль. В общем-то, тролли мне были не в диковинку - приходилось уже биться. Опасны они были, что и говорить, но справиться с ними было можно: тролль, он дурак, и дурак неповоротливый. И ты его - удар, отскок, полоснул, закружился, набирая инерцию от удара, пока не найдешь слабое место в чешуе. Или, пока он с плеча, со всей дури на тебя боевым своим топором замахивается, чтобы надвое развалить, ты ему брюхо не пронзишь одним быстрым и метким уколом. Зрители, грызя семечки, наблюдали это захватывающее зрелище и называли его “поединок черепахи со змеей”. Только вот черепаха, она обычно над тобой не высится огроменной горой.

Ну, ладно. Так вот, вижу этого тролля и понимаю, что они там что-то у себя в генетических разработках, в ходе замечательных экспериментов усовершенствовали. Потому что у тролля глазки - умные. Злые, маленькие такие свинячьи глазки, и светится в них злобный, но дюжий умишко. И вооружен он по-новому: в латах, закрывающих мягкое брюхо - теперь на раз не пропорешь, со щитом в одной руке, и с мечом - моего сильно поболее - в другой. И, естественно, тролль этот на пару футов повыше, чем я. А когда он на меня пошел широченным своим шагом, я понял, что и двигается он побыстрее своих тяжелоступных собратьев.

Сходимся. Щелкая зубищами, свистит своей косилкой немеряной, я уворачиваюсь на сторону, а он шаг - и бьет меня щитом. Сильно. Я такой прыти от него, конечно, не ожидаю, и чуть не падаю с ног. Не падаю, но пячусь бестолково, ртом воздух хватая от боли в боку, раненая нога после двух схваток натружена, колено не гнется вовсе, а он меня - в тот же миг! - бац, и мечом снова. Прыть моя в таком хромом болезненном виде уже не та, и в полном отчаянии принимаю на щит. И жгучая боль меня окатывает из предплечья - и щит разбит, и рука щитовая сломана. А ремни, мать их, не лопаются, и этот блин с железной оковкой при мне остается. На колени я только потому не упал, что правая нога не гнулась. А тролль, словно в насмешку надо мной, свой щит сбрасывает, левой лапищей сбивает с меня шлем, прихватывает за голову (были бы кудри, как у свободного, за волосы бы прихватил), крутит и пинком меня об барьер каменный - бац! Позванивая кольчугой, оползаю с барьера как студень. Гляжу назад - тролль стоит, и под всеобщий хохот (надо мной, естественно) ревет и бьет себя в грудь кулачищем. Потом вижу с трудом, так как лоб мой о камни разбился, и из ссадины начинает кровить, левый глаз заливая. Думаю - надо щит со сломанной руки снять, что ж он болтается, больно же мне от него. Но для этого приподняться нужно. А я не могу приподняться. И в голове звенит. И вырвет меня сейчас, от удара головой.

Слышу - песок скрипит под поступью тяжеленной. Мордой вниз начинаю о барьер копошиться. Меча в руке нет, и где он - не вижу. А тролль меня, как черепаху, ногой поддевает и на спину переворачивает. Взвизгиваю от боли - все, чувствую, кости под кожей расходятся, а щит наземь рушится, сломанную руку терзая. Понимаю - если не скину его с руки, не встану вовсе. Выпрастываюсь. А тролль, довольный страшно, высится надо мной, скалит зубы и ревет, мечом потрясая. Я же лежу брюхом вверх, совсем без оружия. Зритель в восторге. Орет оглушительно. А пока все радуются, нарастает во мне злая обида. Как же так, наливаюсь я гневом, какая-то тварь поганая сейчас меня кончит на потеху всей этой толпе поиметой! Как же так, ярюсь, и вспоминаю, как тролль дружку моему, Эсгелю, голову оторвал и стоял с ней посреди арены, за волосы потрясая, и кровь с нее капала, а мы только плакали в своем загоне и ничего не могли с гадом поделать. Как же так, думаю, и, заливаясь от боли слезами, перекатываюсь на левый бок и сослепу (левый глаз кровищей залит, а в правом все мутно) начинаю шарить в песке Гуляку. И что вы думаете - наползаю на него ладонью, и прямо на рукоять. И слышу - тролль замолчал. Вдруг. В глазу у меня тоже отчего-то прояснилось. Тролль, страшно щелкнув зубами, заносит надо мной меч. И словно Гуляка, сустав плечевой мне выворачивая, вскидывает меня на ноги, я поднимаюсь. И бью тролля прямо под латы, снизу клинком наискось его вспарывая.

И отскакиваю в сторону, крутясь как изящный волчок.

И тролль, гремя чешуей и доспехом, падает мордой вниз, и туша его застывает. Все.

Все кончено. Мы победили.

Мы победили. И я поднимаю Гуляку вверх. В свет, в свист, в крики ужаса и в надрывный вой рога. И я стою, как статуя, в пламени света, и горит меч в руке, и я говорю: “Спасибо, вреднюга. Век буду помнить”. И Гуляка вздрагивает в ладони и важно кивает.

И через все поле битвы мы идем к выходу.

И как только падает решетка, я со стоном шлепаюсь, прямо на задницу, на болезненно твердые каменные плиты. Потому что ноги мои подогнулись, и мне нужно баюкать нецелую руку. Кладу Гуляку рядом, хватаюсь за локоть и плачу от боли. Йелла с Иорвен подхватывают меня, и меня наконец-то тошнит. Лекарки ругаются и смеются - все разом, подлетает Тоно-смотритель и орет:

- Эй, девки, полегче, полегче, - и, это мне уже, - Счастливчик! Рыба ты моя золотая! Я ведь знал - ты у меня несмертельный!

И я понимаю, что человек проиграл накопления, и теперь будет кормить меня с золотого блюда копченым угрем, лишь бы деньги эти вернуть и догнать их до суммы прибытка.

Пока я не выздоровел, Тоно запер меня в комнатушке-кладовке рядом со своей спальней, никого туда не пускал, кроме Йеллы, и то не одну, лишь с собою, сам готовил, сам таскал мне еду, откармливал лично и ключ от меня носил на цепочке. Чтобы рыбу его, двуногое золото, мстительные некто не отравили, не придушили, не украли и не почикали ножичком, оставив калекой. А проиграл он много. Потом я узнал, что в тот день народ поголовно ставил на смерть альва в третьей схватке, как на верное дело, и слух тот был пущен заране. Всех постигло огромное разочарование, и если бы дед мой был жив и верил в мою звезду безоглядно, в тот день он бы заработал себе на эликсир бессмертия.

Ну, ладно. Дальше жизнь моя тянулась по прежнему, кроваво и нудно. Так мы дожили до судного дня.


Comments